Одесский пароход
– В чем дело, зд’явствуйте? Вы хотите войти, зд’явствуйте? Вы хотите ехать, зд’явствуйте?
– Да, да, не беспокойтесь, дайте взойти.
– Хой надо имени Пятницкого позвать, чтобы яди такого п’яздника именно. Можно т’енуться именно?
– Да, троньтесь быстро, у меня куча дел.
– Все, все, я капитан, я даю команду, чтоб вы знали. И-и-так! Во-пейвых, спокойно мне, всем стоять! И во-втоих, а ну-ка мне отдать концы, спокойно всем!
– Тихо! Ша! Чтоб мухи не было мне слышно!
– Тихо! Отдать концы. Я говою именно тебе. Яша: отдать концы!
– Мы идем в мое. Мы отходим от п’ичала.
– Какой отходим? 3ачем весь этот маскаяд? Если мы п’ишли, давайте стоять. Мне это н’явится: то стой, то иди.
– Паяход-паяход. Как минимум, надо сп’есить у людей.
– Яша, я п’ешу, п’екъяти п’ения.
– А! Эта культу’я, этот капитан.
– Яша, клянусь тебе женой Изи, что следующий ейс ты будешь наблюдать с беега.
– Мне уже ст’яшно. Я уже д’ежу Я такой паяход вижу каждый день. Это подвода вонючая. Чеез неделю после нашего отхода запах в пойту не вывет’ивается.
– Ну что? Будем отходить?
– Я тебе говорю: он так сказал.
– Я тебе говорю: он так сказал.
– Почему же я не слышал?
– Без тебя? Куда я отойду? Мы отойдем вместе.
– Так почему же я не слышал, что он сказал?
– А если он сказал мне.
– Ты и отходи. А мы постоим.
– Ну, не балуйся. Я говорю: он сказал. И вообще, если.
– Так что именно он тебе сказал? Я хочу слышать.
– Может, я хочу именно от тебя слышать. Может, я хочу знать, с кем имею дело. (Щелчок.)
Я тебе уст’ею (щелчок). Нет! Стой. Тс-с. ядио. тс-с (щелчок). Ох, я тебе уст’ею «никогда». Тс-с (щелчок). Ты меня. Таких штуйманов. Ты когда-нибудь п’екладывал куйс?! Я тебе уст’ею немедленно, отходим, невзияя на паюсник.
– Не хочу слушать. Я его видел в г’ебу. Я с ним не язговаиваю.
– Он все-таки сказал, что, если мы не возьмем левей буквально два-три градуса, мы сядем.
– Пеедай этому подонку.
– Все! Мое дело сказать, и я сказал. Хотите – верьте, хотите – нет. Сидите на мели, не сидите на мели. У нас в машине куча дел и без вас. Я уже два часа пробую получить с Ромы мои пятнадцать рублей. Идите пробуйте вы. И еще, он передал, если вы немедленно не отвернете, вы врежетесь. во что он сказал. в общем, тут есть один остров.
– Пеедай ему вместе с его ос’евом. (удар). Удай! А! Такой паяход. Нам его дали п’евеить, какой он мояк – этот паяход. Я думаю, мы это сделали. Эммануил!
– Ядиюй в по’йт: песней сидим на месте в ста сояка мет’ях от п’ичала, отнялся задний ход. Штуйман Гойсман списан на беег, куда он сойдет, как только мы подойдем. Стайший штуйман Бенимович еще на беегу уже.
– Это я, ставший штувман Бенимович. Я случайно выскочил. Ну вы понимаете, мне надо было за бовт. Ну надо было! Ну бывает! Ну это жизнь. Смотвю, мы отходим, мы идем, а я стою. А кавты у меня, ну это жизнь, ну надо было. Я дал отмашку сначала ковмовым, потом носовым платком. Пвиступил к сигнальным огням, сжег всю ковобку мол, стоп, мол, мол, я на бевегу ну мне надо было. Ну это же жизнь. Так эти пвидувки вазвили такой ход, какой они выжали из этой пвипадочной машины. Тогда я снял штаны и показал им все, на что способен, и они сели под гвом аплодисментов. Без специалиста не выпайся. Эй, на. «Азохенвее»! Это я, Бенимович, это я квичу и издеваюсь над вами – будем вызывать спасатель? А? Там, где Гвойсману с головой, новмальному штувману по. Капитан, это я, Бенимович, квичу и издеваюсь. Как вода? Эй, в машине, пустите машины вваздвай.
Из кухни (чавкая и напевая). Эх тоцем, перевертоцем, румба-тумба буду я. Это хто, хто это?
Камбуз (неразборчиво). Какие продукты? Что он хочет? Кто такой? (Повесили трубку.)
Капитан (орет). Я спокоен! Но я явлюсь к вам в изолятой на носилках и пеебью все п’ибои и самый большой шп’иц я вам вставлю, куда вы не подоз’еваете, и в стееизатое я буду кипятить то, о чем вы не догадываетесь. Ваш личный п’ибой я буду кипятить до тех пой, пока вы мне шепотом, шепотом не скажите, кто здесь капитан.
Я тебя слышу хорошо одесский пароход
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Я не собирался быть писателем и, видимо, им не стал. Правда, в молодости была какая-то веселость, привычка к смеху вокруг себя.
Мы смеемся вместе. Вы смешите меня, потом этим же я смешу вас. Приятно, что мои рассказы стали привлекать публику, для чего большое значение имеет интонация. Мы так и жили все эти годы: говорили одно, думали другое, пели третье. Опровергали слова жестом, придавали другой смысл интонацией, и самому хотелось уцелеть и сохранить сказанное.
Три-четыре раза что-то печатали, но после публикации компания как-то рассыпалась.
А еще, говорят, это нельзя читать глазами. А чем? Мне нетрудно было читать вслух, и я ушел на сцену. Нашел свой школьный легкий портфель, набил руку, появилось актерское мастерство. Начал подмигивать и ругаться, если кто-то что-то не понимал: ну и публика сегодня. По рукам пошли записи. «Эх, – вздыхало начальство, – вы способный человек, но эти пленки…» А что мне с пленками – издавайте.
Я пытался расставить написанное последовательно или по темам. Чем можно связать разрозненное? Своей жизнью. Концовку додумаете сами.
А я, разбив написанное на несколько глав, приглашаю вас к чтению. Если будет трудно читать, мой голос поможет вам, как вы помогали мне все мои трудные годы.
Действительно. Данные потрясают своей безжалостностью. Тридцать пять рокiв творческой, тридцать пять рокiв производственной деятельности и где-то шестьдесят общей жизни с ее цветными и бесцветными страницами. Как же прошли эти двадцать пять, если считать с 88-го, и тридцать пять, если с 54-го года.
Позвольте перейти к общим рассуждениям. Хочется сказать: в наших биографиях отразилась биография всей страны, годы застоя были для нас годами расцвета, то есть годы нашего расцвета пришлись как раз на годы застоя.
В голове фраза: «Раньше подполье было в застолье, потом застолье в подполье».
Я сам, будучи большим противником дат, юбилеев, годовщин, паспортов, удостоверений и фотографий, никак не желаю подводить итоги, ибо после этого как-то неудобно жить дальше.
Познакомились мы з Ильченко где-то в 54-м году. Я их всех постарше буду. У нас, значит, так: Роман поярче на сцене, Виктор – в жизни, я весь в мечтаниях, поэтому меня надувает каждый, на что я непрерывно жалуюсь через монологи и миниатюры.
То, что творится на сцене, вам видно самим, поэтому про Ильченко. То есть человек, перегруженный массой разнообразных знаний. Там есть и как зажарить, и как проехать, и как сесть в тумане, и куски из немецкой литературы, какие-то обрывки римского права. Плохо, что эти знания никому не нужны, и даже женщины любят нас за другое, а напрасно. Мне нравятся в Ильченко большая решительность, безапелляционность, жажда действовать, что безумно завораживает тех, кто его не знает.
Приехал он в Одессу чуть ли не из Борисоглебска, аристократически прельщенный шумом и запахом морской волны. Я сидел в Одессе, тоже прельщенный этим, и мы сошлись. Извините, у меня все время в голове фраза: «Партия вам не проходной двор…» Секундочку…
Так вот, с детства мы трое мечтали связать свою жизнь с морем и связывались с ним неоднократно, но мечту осуществим, видимо, сразу после жизни.
Роман знает значительно меньше, но все применяет, я знаю мало, но применяю больше. А Ильченко свои знания никогда применить не может, поэтому тащит их за собой и пугает ими одиноких женщин. Тем не менее сколько написано по его идеям и хорошего, и плохого, сколько неудачных миниатюр создано по его замыслам. Нельзя также не отметить облагораживающую роль его фамилии в нашей тройке.
Представляете: Кац, Жванецкий и Ильченко! Расцветает снизу вверх. Извините, эта фраза: «Партия вам не проходной двор, товарищи! Закройте дверь, мы закончили разговор. Что у вас там. »
Мы с Ильченко познакомились где-то в 54-м году в Одессе, а с Карцевым сошлись где-то в 1960 году. И конечно, конечно, наша жизнь всю жизнь была связана с Ленинградом. Без лести скажу, здесь как нигде публика чувствует талант, и так же безошибочно его чуяло начальство.
Как появились мы в 58-м году на этой сцене, так перманентно и продолжаем и до сих пор. Как тяжело даются слова: «тридцать лет тому назад». И хотя эту молодость не назовешь счастливой, но что нам был дождь, что снег, что проспект Металлистов, когда у нас впереди была репетиция с Райкиным.
В 60-м Райкин приехал в Одессу, мы ему опять показали себя, и я видел, как на сцене тронулся Кац, как он сошел с ума, что-то с ним стряслось: остановившийся взгляд, сумасшедший вид.
– Что с тобой? – спросил я заботливо-завистливо, как всегда.
– Астахов передал, что Райкин передал: завтра прийти в санаторий Чкалова в одиннадцать утра.
Для человека, с трех раз не попавшего в низшее цирковое, для человека, шесть раз посылавшего свои фото в обнаженном виде в разные цирки страны с оплаченным отказом, это перенести было невозможно. И он сошел с ума.
Райкин добил его, дав ему арбуз и отпечатанное в типографии заявление: «Прошу принять меня на работу…» Осталась только подпись, которую не было сил поставить.
На первом этаже дома по улице Ласточкина был дан ужин в честь великого и народного артиста РСФСР Райкина. Наша самодеятельность приникла к окнам, Ромын батька, футболист и партизан Аншель Кац, разносил рыбу и разливал коньяк. Мать двоих детей Каца сыпала в бульон мондалах, сосед по коммуне, районный прокурор Козуб, в коридор от ненависти не выходил, ибо опять они здесь что-то затевают.
Райкин был нечеловечески красив – это он умел. Песочные брюки, кофейный пиджак, платочек и сорочка – тонкий довоенный шелк, и это при таком успехе, и это при такой славе, и это у Каца дома, и это вынести было невозможно, и мы молча пошли на бульвар и молча пошли на работу. Особенно я. Я тогда работал сменным механиком по портовым кранам и уже получал сто пять рублей.
В голове вертится фраза:
– Простите, вчера была пять.
– Я же говорю, уже шесть.
Первым сошел с ума Кац, вторым я. Я стал получать его письма в стиле апреля 1960 года и с тем же правописанием.
«И тогда сказал Аркадий Исаакович: «Сейчас мы едем прописываться», – и мы сели в большую черную машину, не знаю, как она называется, и поехали в управление, и он сказал: «Посиди», и он зашел к генералу, а я совсем немного посидел, и он вышел и сказал: «Все в порядке», – и мы поехали обратно, и нас все узнавали, и мы ехали такие щастливые».
Как мне было хорошо читать эти письма, сидя на куче угля, прячась от начальства, и только один раз пришло письмо вдвое толще, в том же библейском стиле:
«И тогда он сказал мне: «Завтра у нас шефский концерт, может, ты попробуешь что-нибудь свое?» И я прочел твой монолог, и его хорошо принимали, и он сказал: «Мы включим тебя с этим монологом в избранное». Я посылаю тебе программку, посмотри там в глубине».
И только тут я заметил, что держу во второй или в третьей руке программу, развернул – и сошел с ума…
Что мне было делать на той куче угля, и каким же я был, если б сказал своему начальнику Пупенко: «Смотрите, вот программа Райкина, а вот моя фамилия». И я полез в трюм, где сломалась выгребальная машина С-153, что выгребает уголь на просвет под грейфер, и только слеза на пыльной щеке – благодарность себе, судьбе, Кац-Карцеву-Кацу и сказочному стечению обстоятельств.
Как все евреи тянут друг друга, так Кац потащил за собой Ильченко, который к тому времени уже что-то возглавлял в пароходстве и уже приобрел первые навыки в демагогии и безапелляционности. Если б мы его не показали Райкину, он был бы замминистра или зампредоблсовпроса или предзамтурбюро «Карпаты» з пайкамы, з персональной черной, з храпящим шофером в сдвинутом на глаза кепаре, вiн кожний piк вiпочивав бы в санатории ЦК «Лаванда» у «люксе» з бабою, з дитямы, гуляв по вечерам до моря, по субботам напывавсь у компании таких же дундуков, объединенных тайным знанием, что эта система ни к херам не годится, и в любом состоянии решал бы вопросы з населением. Находясь з ним в крайней вражде.
Даже после дальнего плавания или службы на Севере, даже если очень нужен номер в гостинице или даже билет на поезд к мамане отбыть, даже если вы глубоко и затаенно страдаете от неказистой внешности, прикрытой кишиневским плащом, и жизнь своей мозолистой рукой вот-вот разыщет ваше горло, – и в этом невыносимом кульминационном виде не подходите вы к ним вплотную, не устраивайте им удовольствия, мужички, мужчины, парни боевые, рвущие узду, – стой!
Что может быть хуже презирающего конторского хама-холуя? Только женщина из этого подвида. А наличие чудовищной груди и пожарной помады ничего не обещает, ибо никакая темнота не скроет убожества духа, а вспышка света оскорбит твое зрение презрительным лицом с желтыми зубами. Встреча с ней подсудна, как любовь пожарного со студентом.
Матросы! К вам, одуревшим от качки и хорошего питания, обращаюсь я! Клянемся! Общаться с ними только на непреодолимом расстоянии вашей вытянутой руки.
Офицер-лейтенант-гардемарин, не торопись! Иди погуляй, постой у Пушкина, покрутись у вокзала. Твое счастье бегает повсюду, а несчастье сидит там, за прилавком, и сипло дышит, колыхая тремя банкетками.
Пусть нас ищут, мужички, какие мы ни есть, а если захотим и договоримся, то нас тоже будет очень не хватать, и, чтоб выманить нас на свидание и соблазнить, суровая дама будет впадать в огромные расходы. Женщина мужского типа противна природе, как лающая корова. Пусть так и бегают в поисках нас. А мы у своих, у маленьких и беззащитных, у женственных и благородных.
И пока эти круто не развернутся лицом к людям, пока в глазах не сверкнет доброта и в тексте слов не появится обещающий оттенок, – клянемся, как древние греки, с трудом живущие сейчас, что ни одна женщина указанного вида не коснется нас любым своим пальцем. И музыка любви для них не заиграет. И мужеподобие, поднимаясь вверх, пробьется бородой и лысиной, которая не мешает настоящему мужчине, но окончательно гробит бывшую женщину.
Пусть мы без джинсов, но у своих, пусть без пива, но на свободе.
А у нее в кладовке бара грохочет червь, похожий на фарш, трижды пропущенный через мясорубку. Это ее муж. Пусть он и занимается этим черным неблагодарным делом!
О чем я хотел спросить вас.
Так… На это вы все равно не ответите…
От этого вы страдаете так же, как я…
Это вас не интересует, как и меня…
Тут вы мне не добавите… Собственно, у вас те же источники…
На это вы все равно не ответите…
Об этом и слова не скажешь…
Об этом вы тоже ничего не знаете…
Ну а это мы знаем все…
И все-таки спасибо за разговор.
Коммуникабельность через герметичность.
Я квартиру не убираю, я ее просто меняю.
В этой любовной спешке он содрал с себя белье раньше пиджака.
Любимая женщина обросла ладошками, как деревцо.
И в жестких, и нежных, от детских до взрослых.
И стоит, шепча ветру: «Дуй сильнее! Пусть старые облетят!»
Мадам, мы с вами прекрасно дополняем друг друга. Я умный, веселый, добрый, сообразительный, незлопамятный, терпеливый, интеллигентный, верный, надежный, талантливый…
Ну хоть пять минут в сутки подумайте о себе плохо. Когда о тебе плохо думают – это одно. Но сам о себе пять минут в день… Это как тридцать минут бега.
Он мне рассказывал,
как однажды на пустынном берегу под Керчью,
в страшную штормовую ночь,
когда ревело море, метались тучи
и проблеск маяка почти не виден,
его дико потянуло в Америку.
Продолжалось это примерно пятнадцать минут.
Затем море успокоилось,
и он остался, в чем был.
Летал я лет пять назад на этом самолете. Так хорошо сидел. Смотрю, бегает какой-то юноша по салону.
– Как вам, удобно, неудобно?
– Удобно, – говорю, – очень.
Он взял и укоротил промежутки между сиденьями. Теперь неудобно. Каждый свой ответ надо обдумывать!
Общество наше, не то, в котором мы все состоим, а то, которое образуем, было подвергнуто тщательному наблюдению. Там обнаружено появление одиноких личностей сороковых с лишним годов. Эти люди, куда со всей силой входят женщины, пытаются вести беседы, затрагивающие вопросы политики, жалуются на сердце, тоску, вздыхают часто, смотрят наверх, не могут подать себе чашку чая. При появлении молодых женщин проявляют некоторую озабоченность, оставаясь неподвижными, которая вытесняется жалобами на тоску, сердце, некоторые вопросы политики, лечения.
Глубокое недоумение вызывает внезапно затанцевавший сороковик.
Женщина-сорокапятка одинока, полногруда, золотозуба, брошиста, морщевата, подвижна. Легко идет на контакты, если их разыщет. Танцует много, тяжело, со вскриком. Падает на диван, обмахиваясь. Во все стороны показывает колени, ждет эффекта. В этой среде особенно популярны джинсы, подчеркивающие поражение в борьбе с собственным задом, женитьба на молодых, стремительно приближающая смертный час, и тост за здоровье всех присутствующих. Второй тост – за милых, но прекрасных дам – предвещает скучный вечер со словами: «А вам это помогает. Что вы говорите. »
Романы сорок плюс сорок – небольшие, честные, с двухнедельным уведомлением.
А в основном это люди, смирившиеся с одиночеством, твердо пропахшие жареным луком, и только не дай бог, если телефон откажет или он будет стоять далеко от кровати…
А я говорю: чтобы нашими людьми руководить, надо с утра немного принять. Не для удовольствия. Просто чтобы понять своих трудящихся. С восьми утра, как положено.
Вот вы слышали – ругаются на предприятии, директор кроет, подчиненные возражают? Это все трезвые люди. Слегка выпивший никогда такого не допустит. Кто же будет налетать на другого, если у обеих, ну просто у обеих празднично на душе. Хорошо с утра.
Чтобы производство стало красивое, кабинеты чистенькие, вахтерша баба Даша сексуальная. Это чтоб все в порядок привести – сколько времени и трудов надо! А так все с утра по чуть-чуть, по слегка, чтоб солнце побыстрей взошло. Не все! И не нужны расходы на приведение территории в порядок.
Значит, грубость исчезла – это раз. Для руководителя, который этой конторой руководит, это главное. Он только крикнет из окна: «Контакт!» – мы со двора: «Есть контакт!» «От винта!» – мы: «Есть от винта!»
Значит, можно потребовать, и тебя поймут. Можно направить человека, и он пойдет. Может, он и не сразу дойдет. Может, он и не туда пойдет – это неважно. Важно, что он войдет доброжелательно.
Я тебя слышу хорошо одесский пароход
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Я не собирался быть писателем и, видимо, им не стал. Правда, в молодости была какая-то веселость, привычка к смеху вокруг себя.
Мы смеемся вместе. Вы смешите меня, потом этим же я смешу вас. Приятно, что мои рассказы стали привлекать публику, для чего большое значение имеет интонация. Мы так и жили все эти годы: говорили одно, думали другое, пели третье. Опровергали слова жестом, придавали другой смысл интонацией, и самому хотелось уцелеть и сохранить сказанное.
Три-четыре раза что-то печатали, но после публикации компания как-то рассыпалась.
А еще, говорят, это нельзя читать глазами. А чем? Мне нетрудно было читать вслух, и я ушел на сцену. Нашел свой школьный легкий портфель, набил руку, появилось актерское мастерство. Начал подмигивать и ругаться, если кто-то что-то не понимал: ну и публика сегодня. По рукам пошли записи. «Эх, – вздыхало начальство, – вы способный человек, но эти пленки…» А что мне с пленками – издавайте.
Я пытался расставить написанное последовательно или по темам. Чем можно связать разрозненное? Своей жизнью. Концовку додумаете сами.
А я, разбив написанное на несколько глав, приглашаю вас к чтению. Если будет трудно читать, мой голос поможет вам, как вы помогали мне все мои трудные годы.
Действительно. Данные потрясают своей безжалостностью. Тридцать пять рокiв творческой, тридцать пять рокiв производственной деятельности и где-то шестьдесят общей жизни с ее цветными и бесцветными страницами. Как же прошли эти двадцать пять, если считать с 88-го, и тридцать пять, если с 54-го года.
Позвольте перейти к общим рассуждениям. Хочется сказать: в наших биографиях отразилась биография всей страны, годы застоя были для нас годами расцвета, то есть годы нашего расцвета пришлись как раз на годы застоя.
В голове фраза: «Раньше подполье было в застолье, потом застолье в подполье».
Я сам, будучи большим противником дат, юбилеев, годовщин, паспортов, удостоверений и фотографий, никак не желаю подводить итоги, ибо после этого как-то неудобно жить дальше.
Познакомились мы з Ильченко где-то в 54-м году. Я их всех постарше буду. У нас, значит, так: Роман поярче на сцене, Виктор – в жизни, я весь в мечтаниях, поэтому меня надувает каждый, на что я непрерывно жалуюсь через монологи и миниатюры.
То, что творится на сцене, вам видно самим, поэтому про Ильченко. То есть человек, перегруженный массой разнообразных знаний. Там есть и как зажарить, и как проехать, и как сесть в тумане, и куски из немецкой литературы, какие-то обрывки римского права. Плохо, что эти знания никому не нужны, и даже женщины любят нас за другое, а напрасно. Мне нравятся в Ильченко большая решительность, безапелляционность, жажда действовать, что безумно завораживает тех, кто его не знает.
Приехал он в Одессу чуть ли не из Борисоглебска, аристократически прельщенный шумом и запахом морской волны. Я сидел в Одессе, тоже прельщенный этим, и мы сошлись. Извините, у меня все время в голове фраза: «Партия вам не проходной двор…» Секундочку…
Так вот, с детства мы трое мечтали связать свою жизнь с морем и связывались с ним неоднократно, но мечту осуществим, видимо, сразу после жизни.
Роман знает значительно меньше, но все применяет, я знаю мало, но применяю больше. А Ильченко свои знания никогда применить не может, поэтому тащит их за собой и пугает ими одиноких женщин. Тем не менее сколько написано по его идеям и хорошего, и плохого, сколько неудачных миниатюр создано по его замыслам. Нельзя также не отметить облагораживающую роль его фамилии в нашей тройке.
Представляете: Кац, Жванецкий и Ильченко! Расцветает снизу вверх. Извините, эта фраза: «Партия вам не проходной двор, товарищи! Закройте дверь, мы закончили разговор. Что у вас там. »
Мы с Ильченко познакомились где-то в 54-м году в Одессе, а с Карцевым сошлись где-то в 1960 году. И конечно, конечно, наша жизнь всю жизнь была связана с Ленинградом. Без лести скажу, здесь как нигде публика чувствует талант, и так же безошибочно его чуяло начальство.
Как появились мы в 58-м году на этой сцене, так перманентно и продолжаем и до сих пор. Как тяжело даются слова: «тридцать лет тому назад». И хотя эту молодость не назовешь счастливой, но что нам был дождь, что снег, что проспект Металлистов, когда у нас впереди была репетиция с Райкиным.
В 60-м Райкин приехал в Одессу, мы ему опять показали себя, и я видел, как на сцене тронулся Кац, как он сошел с ума, что-то с ним стряслось: остановившийся взгляд, сумасшедший вид.
– Что с тобой? – спросил я заботливо-завистливо, как всегда.
– Астахов передал, что Райкин передал: завтра прийти в санаторий Чкалова в одиннадцать утра.
Для человека, с трех раз не попавшего в низшее цирковое, для человека, шесть раз посылавшего свои фото в обнаженном виде в разные цирки страны с оплаченным отказом, это перенести было невозможно. И он сошел с ума.
Райкин добил его, дав ему арбуз и отпечатанное в типографии заявление: «Прошу принять меня на работу…» Осталась только подпись, которую не было сил поставить.
На первом этаже дома по улице Ласточкина был дан ужин в честь великого и народного артиста РСФСР Райкина. Наша самодеятельность приникла к окнам, Ромын батька, футболист и партизан Аншель Кац, разносил рыбу и разливал коньяк. Мать двоих детей Каца сыпала в бульон мондалах, сосед по коммуне, районный прокурор Козуб, в коридор от ненависти не выходил, ибо опять они здесь что-то затевают.
Райкин был нечеловечески красив – это он умел. Песочные брюки, кофейный пиджак, платочек и сорочка – тонкий довоенный шелк, и это при таком успехе, и это при такой славе, и это у Каца дома, и это вынести было невозможно, и мы молча пошли на бульвар и молча пошли на работу. Особенно я. Я тогда работал сменным механиком по портовым кранам и уже получал сто пять рублей.
В голове вертится фраза:
– Простите, вчера была пять.
– Я же говорю, уже шесть.
Первым сошел с ума Кац, вторым я. Я стал получать его письма в стиле апреля 1960 года и с тем же правописанием.
«И тогда сказал Аркадий Исаакович: «Сейчас мы едем прописываться», – и мы сели в большую черную машину, не знаю, как она называется, и поехали в управление, и он сказал: «Посиди», и он зашел к генералу, а я совсем немного посидел, и он вышел и сказал: «Все в порядке», – и мы поехали обратно, и нас все узнавали, и мы ехали такие щастливые».
Как мне было хорошо читать эти письма, сидя на куче угля, прячась от начальства, и только один раз пришло письмо вдвое толще, в том же библейском стиле:
«И тогда он сказал мне: «Завтра у нас шефский концерт, может, ты попробуешь что-нибудь свое?» И я прочел твой монолог, и его хорошо принимали, и он сказал: «Мы включим тебя с этим монологом в избранное». Я посылаю тебе программку, посмотри там в глубине».
И только тут я заметил, что держу во второй или в третьей руке программу, развернул – и сошел с ума…
Что мне было делать на той куче угля, и каким же я был, если б сказал своему начальнику Пупенко: «Смотрите, вот программа Райкина, а вот моя фамилия». И я полез в трюм, где сломалась выгребальная машина С-153, что выгребает уголь на просвет под грейфер, и только слеза на пыльной щеке – благодарность себе, судьбе, Кац-Карцеву-Кацу и сказочному стечению обстоятельств.
Как все евреи тянут друг друга, так Кац потащил за собой Ильченко, который к тому времени уже что-то возглавлял в пароходстве и уже приобрел первые навыки в демагогии и безапелляционности. Если б мы его не показали Райкину, он был бы замминистра или зампредоблсовпроса или предзамтурбюро «Карпаты» з пайкамы, з персональной черной, з храпящим шофером в сдвинутом на глаза кепаре, вiн кожний piк вiпочивав бы в санатории ЦК «Лаванда» у «люксе» з бабою, з дитямы, гуляв по вечерам до моря, по субботам напывавсь у компании таких же дундуков, объединенных тайным знанием, что эта система ни к херам не годится, и в любом состоянии решал бы вопросы з населением. Находясь з ним в крайней вражде.